В марте в Латвии традиционно отмечается скорбная памятная дата – годовщина второй массовой депортации латышей в 1949 году. А первая волна арестов и депортации латышей в Сибирь пришлась на весну-лето 1941 после присоединения Латвийской Республики к Советскому Союзу в 1940 году. Тогда были арестованы и высланы бывшие члены "буржуазного" правительства, адвокаты, общественные деятели. Все, кто, по мнению Иосифа Сталина, могли помешать строительству социализма на оккупированной территории.
В числе первых высланных "врагов народа" оказался Херманис Албатс – министр иностранных дел Латвийской республики (1925–1926), посол Латвии в Ватикане, профессор Рижского университета, выпускник юридического факультета МГУ. Вместе с профессором чекисты забрали и членов его семьи – сына Хуберта с женой Эльзой и годовалым сыном Андреем. По свидетельствам очевидцев, первый эшелон "врагов народа" из Латвии насчитывал 83 вагона. Херманиса Албатса заключили в один из лагерей системы Кировлага, где он умер 7 февраля 1942 года, не выдержав условий лагерной жизни.
Остальные члены семьи Албатс оказались на севере Запсибкрая, в деревне Волчиха Кривошеинского района. Хуберт Албатс умер в том же 1942 году на принудительных работах по заготовке леса. Место его захоронения неизвестно.
Через сорок лет после депортации Андрей Албатс со своей семьей и его мать вернулись в Латвию. После 1991 года, согласно закону о реституции, им была возвращена земля, принадлежавшая Албатсам до прихода советской власти, – хутор Senci, расположенный в ста километрах от Риги.
Дорога до хутора от столицы Латвии занимает два часа. Междугородний автобус Рига – Резекне едет по шоссе, петляющему вдоль реки Даугавы, мимо национального заповедника, откуда, не боясь людей, выходят на обочину дороги олени. На другой стороне Даугавы виднеются развалины рыцарского замка времен Ливонского ордена. Петр Первый, отвоевавший эти земли у шведского королевства, приказал разрушить все каменные фортификации, чтобы местное население не могло использовать их для борьбы с русской администрацией.
Автобус останавливается в Кокнесе. Это крохотный районный центр с населением две с половиной тысячи человек. Когда русские войска пришли сюда в ХVII веке, городок получил название Царевич-Дмитриев. Но имя убиенного царевича продержалось за этим населенным пунктом недолго. Вскоре городок пришлось вернуть Швеции, а при повторной оккупации Латвии Петром Первым у русских уже не было резона вспоминать сына Ивана Грозного.
За рулем пикапа, припаркованного возле автобусной остановки, сидит крепкий коротко стриженный мужчина – нынешний хозяин хутора Senci Андрей Албатс. Ему 76 лет, он живет на хуторе один: с женой развелся, а дочь и внучка предпочитают городскую жизнь в Риге. Андрей, в меру сил, обрабатывает участок земли площадью 23 гектара. Он сразу просит обращаться к нему "на ты", говорит, что пускает к себе только друзей, а с друзьями "выкать" невозможно.
Отъехав три километра от Кокнесе, мы сворачиваем к реке. Здесь начинается владение Албатса. Поле, отделенное от дороги рядом столетних дубов, яблоневый сад на берегу Даугавы и двухэтажный деревянный дом, имеющий нежилой вид. Андрей Албатс говорит, что ему уютнее в хозяйственном флигеле, чем в этом, рассчитанном на большую семью, особняке.
– Расскажи для начала историю хутора, где мы находимся?
– История короткая. Дед купил эту землю в двадцать каком-то году, когда вышел в отставку с поста министра и преподавал в университете. Он построил дом на берегу реки. Посадил яблоневый сад. Придумал для хутора название – Senci. По-латышски это значит "предки".
– Интересно, почему он выбрал такое название?
– Не знаю. У него было три сына. Наверное, он думал, что здесь продолжится его род. Видишь, какой большой дом? Два этажа с погребом. Кстати, дом строили долго, до сорок первого года. Мама вспоминала, что сюда приезжали как на дачу. А жили мы в Риге, в восьмикомнатной квартире. Оттуда всех и забрали – деда, маму, отца и меня, младенца. Уцелели бабушка и няня, которые в тот день уехали на хутор. А потом их почему-то не тронули.
– Почему ты живешь не в доме, а в хозяйственной постройке?
– Отапливать дорого. Я в Сибири привык к маленьким жарким помещениям. А там, в доме, все продувает ветер с реки, особенно зимой. Дочь иногда приезжает из города и живет на втором этаже. Когда, после независимости Латвии, нам вернули эту землю, я думал устроить тут музей деда. Уже в 2000-е годы ездил в Ригу, в министерство культуры, разговаривал с какой-то важной чиновницей. Она сказала: да, это очень интересно. Потом время шло, я опять ездил узнавать, какие у них планы? Но мне ответили, что денег нет – кризис. Ну и я махнул рукой.
– Ты собирал какие-нибудь материалы для этого несостоявшегося музея?
– Мама сохранила все, что могла. Два альбома с фотографиями. Письма. Дедовские портреты. Из Риги приезжали его старые студенты, рассказывали о том, какой это был высокий интеллект. На лекциях его слушали открыв рот. Вспоминали, что он не терпел, когда студенты приходили одетыми не по форме. Без галстука или без фуражки. Таких разгильдяев он выгонял даже с экзамена.
– Что еще ты о нем знаешь?
– Он был из простой семьи. Единственный в своем роду, кто окончил университет. Причем московский и как раз накануне революции. И вот еще что интересно. У деда был родной брат, который всю жизнь работал лесником. Тихо, спокойно. А дед пошел по юридической тропе – все вверх и вверх. Дал детям высшее образование. Его младший сын, Пауль, учился в Гренобле, переводил Бальзака с французского на латышский. Сам тоже что-то писал. Я слышал, его называли "надеждой национальной литературы".
Но в сороковом году, когда началась оккупация, он служил в латышской армии и погиб в стычке с красноармейцами. Мой отец умер на лесоповале. Другой его брат, Бруно, эмигрировал в Америку в 1944 году и всю жизнь возглавлял "Всемирное общество свободных латышей". Вот так получилось. Кто на запад, кто на восток. Дед умер в лагере под Кировом 7 февраля 1942 года. А его брат дожил до восьмидесяти лет и умер в своей постели. И фашисты приходили в Латвию, и коммунисты. При всех режимах он был лесником. А вот деду и остальным не повезло.
– Ты знакомился с делом Херманиса Албатса, по которому он был арестован?
Какой-то лейтенант допрашивает деда: "Признаете, что сотрудничали с иностранными разведками?" Ответ: "Не признаю". Лейтенант пишет: "Вина доказана". Вот и все следствие
– Да, я ходил в архивы КГБ уже во время независимости. Там работали те же самые чекисты, что и при советской власти. Разговаривали со мной грубо, но папку выдали. Деваться им было некуда. В общем, ничего нового я оттуда не узнал. 58-ая статья, сшитая на скорую руку. Какой-то лейтенант допрашивает деда: "Признаете, что сотрудничали с иностранными разведками?" Ответ: "Не признаю". Лейтенант пишет: "Вина доказана". Вот и все следствие.
– Твои первые воспоминания связаны с Сибирью. Когда ты почувствовал, что отличаешься от сверстников, что ты – спецпереселенец?
Иногда меня дразнили: "Латыш, куда летишь? Под кровать говно клевать". В ответ я просто бил по зубам, и все
– Мы жили с мамой в Каргаске. Это 600 километров к северу от Томска. Я, конечно, думать не думал о том, что я какой-то "спец". Иногда меня дразнили: "Латыш, куда летишь? Под кровать говно клевать". В ответ я просто бил по зубам, и все. Но вспоминается один случай. В 1952 году я прочитал книжку "Рыжик", где главный герой, мальчишка, мой ровесник, убегает в Одессу и становится уличным музыкантом. Мне этот пример очень понравился, и я начал подбивать на побег своего приятеля Витьку, которого отчим регулярно колотил до синяков. Я говорю: "Витька, бежим в Одессу, нечего тут нищенствовать и унижаться. Будем деньги зарабатывать".
– И вы побежали в Одессу из Каргаска, не взглянув на карту?
– Мы знали, что надо дойти до Томска и там сесть в поезд. Взяли спички, ножик, сухари. Надели березовые лыжи и дунули по трассе в сторону Томска. Поздно вечером пришли в деревню, где жила тетя моего приятеля. Стоять на ногах мы уже не могли. Ноги были стерты до костей, полные валенки крови. Потом я посчитал, и оказалось, что за день мы сделали 60 километров. Тетя спросила: вы куда? Мы нахально соврали, что родители отпустили нас в Одессу. Шесть дней прожили в этой деревне, ходили на работу в леспромхоз, корчевали пни. Ночевали в общежитии. На шестой день приехал мент и приказал мне собираться. А Витьке сказал, что за ним приедет отчим. Вот тогда я понял, что такое быть под комендатурой. За Витьку отвечают родители, а за меня – милиция.
Только сейчас по-настоящему представляю, с каким ужасом внутри мама ходила по этим сибирским деревням, где мы жили среди мужиков и чекистов
– Когда мы вернулись в Каргасок, мент привел меня в отделение, снял ремень и вытянул два раза по спине. Больше за этот побег ничего не было. Ну, и мамины слезы, естественно. Это вообще тема, которую я осознал поздно, когда вырос и сам завел семью. Трагедия мамы. Она ведь была из другого мира. Аристократка, интеллигентка. На всех довоенных фотографиях она в красивых платьях, с красивыми молодыми людьми. А в Сибири ей приходилось трудиться из последних сил, с утра до ночи, чтобы нас прокормить. На воспитание сил и времени уже не оставалось. Так что я был во власти улицы и школы. Получилось, что другой жизни я не знал и все происходящее вокруг воспринимал как должное. Только сейчас по-настоящему представляю, с каким ужасом внутри мама ходила по этим сибирским деревням, где мы жили среди мужиков и чекистов.
– Тебя в детстве не удивляло, что ты латыш, но при этом живешь в Сибири?
– Там было много латышей. Помню, молодые парни собирались на пристани и по-латышски разговаривали о том, что эту деревню они могли бы легко захватить, надо только оружие. Языком трепали, потому что никто вокруг их не понимал.
– Душу отводили.
И вот эти бабы мне сказали: "Андрейка, смотри – твою мамку фашисты увозят". Я начал креститься и читать по-латышски молитву: "Боженька, сделай так, чтоб моя мама вернулась!". Просто в Сибири у людей такой юмор
– Типа того. Есть еще одно раннее воспоминание. Мне четыре года, мы с мамой живем в деревне Волчиха. Это совсем глушь. Каргасок хотя бы райцентр. Живем в тесной маленькой избушке. Там сидят какие-то женщины, а мамы нет. И вот эти бабы мне сказали: "Андрейка, смотри – твою мамку фашисты увозят". Я начал креститься, тогда еще был верующий, и читать по-латышски молитву: "Боженька, сделай так, чтоб моя мама вернулась!". Они смеялись. До сих пор это помню, но зла на них не держу. Просто в Сибири у людей такой юмор. Им было интересно посмотреть, как я молюсь на непонятном языке. Только и всего. Народная шутка.
– Ты сказал, что "был верующим". Потом перестал?
– Начал ходить в школу, там все знают, что бога нет. Мама уже не в авторитете. Только она и говорила, что бог есть. А большинство голосов – против. Мама была католичка, крещенная в римско-католическом соборе в Москве.
– Отца ты совсем не помнишь?
– Нет. Их с мамой разлучили, когда нас привезли в Волчиху. В июле 1941 года отца отправили на лесоповал, в деревню Славгородка. На следующий год он умер. В шестидесятых я приезжал из Томска в эти места, думал найти могилу. Но там ничего не осталось. Деревню расселили при Хрущеве, все заросло лесом. Так что не пройти. А недавно в Риге мне встретился художник из ссыльных, который работал с отцом в одной бригаде. Он говорил: беда была с Хубертом (так звали отца) – он один знал русский язык, поэтому все жалобы от латышей шли через него. Начальство за это очень отца не любило и посылало его на самые тяжелые работы. Специально так делали, чтобы он не надоедал своей правозащитной активностью. В результате он надорвался и умер.
– Вы с мамой остались одни. На что вы жили?
– Мама ходила на болото собирать клюкву, сдавала ее в сельпо. Потом нашла работу в пимокатной мастерской. Зимой там стоял пар коромыслом. Когда я приходил к ней в мастерскую, мама показывала, как делают валенки. Было интересно. Потом мы переехали в Каргасок, где мама работала в бригаде, корчевавшей пни в лесу. Хорошо работала. У меня сохранилось несколько ее почетных грамот с портретами Ленина.
– То есть советская власть ценила честный труд.
– Ну да. Грамоты давали, – вспоминает Андрей Албатс.
Почетные грамоты и альбомы с семейными фотографиями хранятся в большом доме, на втором этаже, откуда открывается вид на Даугаву, еще покрытую льдом. Фотографии сохранились благодаря Эльзе Албатс, которая берегла эти альбомы в ссылке и привезла их на родину после сорокалетнего крутого маршрута: Урал – Сибирь – Дальний Восток. Фотографии людей, чьи могилы не сохранила сибирская земля, равнодушно поглотившая миллионы человеческих судеб.
– Когда ты в первый раз увидел Латвию?
А тогда я кинулся на дядьку с кулаками. Ты за фашистов воевал! Он меня схватил в охапку и объяснил: я хотел вас с мамой освободить из Сибири
– В 1953 умер Сталин, и нас сняли с комендатуры. Мама беспокоилась, что я совсем обрусею, забуду родной язык, и отправила меня к своему брату Вилису. Я не хотел туда ехать, но этот Вилис меня хитро подкупил – прислал фотографию овчарки, которая у него жила. Ну тут я не устоял. Приехал. Дядя жил в товарном вагоне, снятом с колес. Одну половину занимала какая-то семья, а в другой половине – мы с дядей и собакой. Как-то я начал его спрашивать про войну, он мне рассказал, что воевал с Красной Армией. Я сильно удивился. Как?! Это же наши! И тут оказалось, что Вилис служил в латышском легионе СС. Я до сих пор удивляюсь, как его после войны не посадили? У нас каждый все знал про соседа. А тогда я кинулся на дядьку с кулаками. Ты за фашистов воевал! Он меня схватил в охапку и объяснил: я хотел вас с мамой освободить из Сибири. Как бы еще я мог попасть в Сибирь?
Но, в общем, тот еще был разгильдяй. Однажды оставил мне рубль и двадцать копеек, сказал: купи трески. А сам куда-то уехал. Я эту треску уже видеть не мог. Купил пачку "Памира". Сначала мне было хорошо одному – сам себе хозяин. Но потом прошел месяц – дяди нет. Хочется жрать. Что делать? Воровал в магазине хлеб. Попался. В милиции спросили, где родственники? Я говорю: мама в Сибири, а дядя куда-то уехал. Меня отправили учиться в школу, поселили в комнате уборщицы. Там я жил до конца учебного года, с уборщицей и ее дочкой. Красивая девчонка. У нас был роман. Потом внезапно появился дядя и стал звать вернуться к нему. Но я не захотел с ним разговаривать. Закончил седьмой класс и уехал к маме, в Каргасок. Доучился там в девятилетке и поехал в Томск.
– Тебе понравился город?
– Волшебное впечатление было от Томска. Я сошел с парохода на речном вокзале, спрятал чемодан в парке под кустом и отправился гулять. Кругом красивые дома, красивые девчонки в платьях, машины, трамваи. В общем, нагулялся, выспался на чемодане в парке, а на следующий день подал документы в Лесотехнический техникум. Но проучился недолго, меня отчислили.
– За что?
– Устроил международный конфликт. Там учились студенты-монголы, которые грубо приставали к нашим девчонкам. Я их поколотил. Они в милицию. Приезжал монгольский консул. Короче, меня выгнали. Я уехал в Каргасок, где была еще одна история с дракой. Тоже заступился за девушку, за свою подругу, она ходила в джинсах, а местные задирались, мол, американцам тут делать нечего! Я им вломил, и это уже мне с рук не сошло. Получил год колонии. Мама встречала меня у ворот, когда я освободился. Плакала. А я чувствовал себя героем и совершенно не понимал ее состояния. Снова уехал в Томск и поступил в медицинский институт.
Андрей вспоминает, что показавшийся ему поначалу таким волшебным Томск начала шестидесятых годов был довольно криминальным местом. У ресторанов случались драки с поножовщиной между студентами и представителями рабочего класса, которые интеллигенцию не любили. Немного отойдя от центра города, можно было встретить и настоящих бандитов, одетых по тогдашней блатной моде – длинные черные пальто с белыми шарфами и блестящие хромовые сапоги. Эти романтические фигуры очаровывали деревенского юношу. Также как и стиляги-однокурсники, мальчики и девочки из хороших семей, собиравшиеся на "флэтах", чтобы устроить "бордельеро" – джаз, свободная любовь, шампанское, морфий – все как положено у золотой молодежи. Но постепенно томская "дольче вита" начала утомлять Андрея. В глубине души он чувствовал себя чужим на этом празднике жизни.
– Я решил, что надо как-то выгребать из этого "бордельеро". К тому же понял, что врач – это не мое. Тогда я женился на своей одногруппнице. Вскоре бросил институт и ждал, когда она закончит. Ей давали распределение в новосибирский Академгородок. Это считалось очень хорошим местом. Но я сказал: нет! Мы едем на Камчатку. Я же вырос в деревне и как-то неуютно себя чувствовал среди физиков и лириков на прокуренных кухнях. И мы уехали…
– Судя по всему, ты был своенравным молодым человеком. Женщины тебя слушались?
– Слушались, терпели. И жена, и мама. Но они не пожалели потом. На Камчатке была жизнь! Ты говоришь, у меня на хуторе красиво? Так ты настоящей красоты не видел. Это рай. Вулканы, гейзеры, тайга, озера, медведи.
– Своеобразное представление о рае.
– Невозможно это описать. Мы с женой изъездили Камчатку вдоль и поперек. Я купил мотоцикл, и мы гоняли по тайге. Зимой строили иглу и там ночевали. Сначала я работал шофером, потом надоело – попросился в институт вулканологии. Меня взяли лаборантом. Я должен был измерять температуру в озерах, которые находятся в долине гейзеров. Довольно опасная работа. На дне бьют источники, в которых вода – крутой кипяток. Причем эта штука может включиться внезапно и ошпарить тебе все нижнее хозяйство.
Во дворе дома догнивают вишневые "Жигули" с советскими номерами. Андрей объясняет, что буква К на номерном знаке означает Камчатка. Рассказывает, что машину он купил в 80-х годах в Латвии, но не мог поставить ее на учет, потому что не имел латвийской прописки. Выручил знакомый начальник ГАИ из Петропавловска-Камчатского:
– Он ко мне ходил в гости, потому что у меня был японский видик и коллекция порнухи. Очень любил это дело. Ну и вот, я ему пожаловался на проблемы с регистрацией. Он сказал: не вопрос – сделаем. В результате я катался по Риге с камчатскими номерами, пока не разбил машину.
– Почему ты все-таки покинул Камчатку, эти райские места и окончательно переселился в Латвию?
– Так захотела мама. Она в середине 80-х вышла на пенсию и стала проситься на родину. Сначала мы купили ей маленький домик в сельской местности. Тогда никто еще не мечтал о возвращении хутора. Потом я снова уехал на Камчатку. Вскоре наступил 1991 год, Латвия объявила независимость, и мама подала документы, чтобы вернуть нашу землю. Буквально через год ее заявление удовлетворили. Здесь в советское время был колхоз, а дом занимало районное управление мелиорации. После того как вышло решение о реституции, они освободили помещение. Тогда мама написала мне, что пора возвращаться и приводить хозяйство в порядок. Я послушался, потому что уже понимал, насколько это все для нее важно.
– В Томске больше не бывал?
– Вот как раз тогда, проездом, в 1987 году. Я сидел в томском аэропорту и ждал рейса на Ленинград, а рядом сидел человек из Колпашево. Я спросил у него про Колпашевский яр (массовое захоронение заключенных Нарымлага, открывшееся после того, как река Обь подмыла берег в 1979 году. По распоряжению Егора Лигачева, в то время первого секретаря Томского обкома, тела заключенных сбрасывали в реку и уничтожали винтами пароходов – РС). Этот мужик ответил: да, я работал на земснаряде, сбрасывал останки в реку. Я спросил: а тебя не коробило, что ты размываешь свою историю? Он удивился: "Ты что! Знаешь, какие нам платили за это деньги!". Все оказалось просто: им дали премию, и они были рады стараться. Ну, и о чем с такими людьми говорить?
– Как ты узнал о Колпашевском яре? Советские газеты об этом не писали.
– Узнал из какого-то вражеского голоса. Я их слушал с шестидесятого года. Первый раз на Новый год поймал по "Голосу Америки" песню Элвиса Пресли. А это был тогда мой любимый певец. Так и слушал – музыку, новости. На Камчатке "Америка" вообще отлично ловилась.
– Скажи, у тебя есть чувство обиды на советскую власть за все, что она сделала тебе и твоей семье?
У меня есть надежда, что русский народ когда-нибудь проснется и по-настоящему осудит тех преступников и нынешних чекистов. Нельзя такое забывать! Чтобы это не повторилось, их обязательно надо осудить и наказать
– Временами я сильно переживал из-за мамы. Для нее Сибирь всегда была чужой. Я-то вырос в этой среде. Она мне была как родная. Только сейчас я понимаю, что все могло быть иначе. Но обиды уже остались где-то в прошлом. Нет у меня никаких обид за то, как сложилась моя жизнь. Я шалопай, хулиган. А вот мама и дед, они серьезно трудились, ставили перед собой какие-то цели. Потом советская власть это перечеркнула в один день. Знаешь, у меня есть надежда, что народ в России когда-нибудь проснется и по-настоящему осудит тех преступников и нынешних чекистов. Нельзя такое забывать! Чтобы это не повторилось, их обязательно надо осудить и наказать. Немцы ведь наказали фашизм. А в России ставят памятник Сталину в этом… как его? в Сургуте...
– Ты вырос в Сибири. Русский язык твой родной. Ты прожил в Сибири и на Камчатке пятьдесят лет. Кем ты себя ощущаешь? Русским, латышом или тем и другим?
Я надеюсь, что скоро не будет ни русских, ни латышей, а будут жители одной планеты, которые понимают, что наш шарик – он очень маленький. Что мы все братья, границы – это глупость. Человек с ружьем – это прошлый век
– С родственниками и соседями я говорю по-латышски. А вообще, в последние три-четыре года я плотно сижу в интернете и ощущаю себя человеком планеты Земля. Я надеюсь, что скоро не будет ни русских, ни латышей, а будут жители одной планеты, которые понимают, что наш шарик – он очень маленький. Что мы все братья, границы – это глупость. Человек с ружьем – это прошлый век. У меня есть друзья во Франции, в Америке. Сегодня мы живем на планете, а не в какой-то стране. Мой хороший друг сейчас живет в Перу. Он как-то мне написал: "Андрей, я понимаю, у тебя обида или ненависть к русским". Я ответил: "Саша, ты что, охренел? Где признаки, что я тебя ненавижу? Я тебя знаю с Камчатки, всегда желаю тебе удачи, чтобы твой бизнес процветал в Перу".
– Большую часть времени ты проводишь в одиночестве, не считая общения в сети. Когда ты сидишь здесь возле дома, построенного твоим дедом, о чем ты думаешь?
– Я прожил интересную жизнь. Мне есть что вспомнить... Часто вспоминаю маму. Конечно, возникает чувство вины, когда я думаю о том, сколько доставил ей неприятностей. Она была очень терпелива, никогда не давила на меня и принимала таким, какой я есть. И за это я ей очень благодарен. Наверное, мамино терпение меня и спасло, и позволило всем нам, в конце концов, вернуться сюда.