Гость пражской студии Радио Свобода – режиссер, продюсер, президент фестиваля "Артдокфест" Виталий Манский – приехал в Прагу на фестиваль документального кино "Один мир". На его счету три десятка фильмов, многие из которых удостоены престижных наград и премий. Его последний фильм "Родные", в центре которого конфликт в Украине, был лишен финансовой поддержки российского Министерства культуры. С 2014 года режиссер живет в Риге.
– Виталий, время от времени вы возвращаетесь к теме "жизнь при социализме", я имею в виду фильмы "Родина или смерть", снятый на Кубе, "В лучах солнца" о Северной Корее. Это ностальгия? Возвращение в детство? Путешествие в машине времени?
Мы прошли очень важный для России, для Советского Союза исторический период, не сохранив его в документальном кинематографе
– Мне хотелось бы эгоистично, конечно, расширить границы собственной жизни. Мне, безусловно, было интересно и важно разобраться в прошлом моих предков, разобраться в том, как устроена тоталитарная система. Это я сейчас плавно перехожу к мотивации северокорейской картины. Если говорить о Кубе, то я ощущал Кубу как страну, находящуюся, на мой взгляд, на пороге преобразования, глобального преобразования, накануне перестройки. И я понимал, что в Советском Союзе не был зафиксирован процесс набухания общественных перемен. То есть мы прошли очень важный для России, для Советского Союза исторический период, не сохранив его в документальном кинематографе. Если вспомнить перестроечное документальное кино, то оно на 90% было посвящено открытию неких исторических новых обстоятельств о Сталине, Бухарине, Троцком и так далее, какие-то исторические расследования "судоплатовские" – одним словом, разбирательство в прошлом. В настоящем перестроечное кино предлагало диапазон не то чтобы "желтого" свойства, но вскрывались некие общественные язвы: проституция, наркомания. А вот человек, то, что мы сами переживали, то, что с нами происходило внутри, вот эти наши внутренние интимные сломы принятия или непринятия новых форм своего существования, осталось за кадром документального кино. И в этом смысле, действительно, я хотел сесть в машину времени, отправиться на Кубу, что, собственно, у меня почти и получилось, как мне кажется, и зафиксировать страну накануне этих изменений.
В сталинской России писал Булгаков, снимали Родченко, Вертов, Эйзенштейн. Мы знаем, чем так или иначе заканчивали все эти выдающиеся художники, но они были
А вот в Северной Корее я попытался предпринять более глубинное путешествие в машине времени, отправиться в прошлое, опыта которого у меня лично не было – это сталинское время. Я наивно полагал, что Северная Корея и являет собой сохранившийся, застывший слепок сталинизма в современном мире. Но уже когда я окунулся в эту жизнь, когда провел там достаточное количество дней, чтобы внешние какие-то вещи, внешние ощущения сошли и пропустили тебя к более глубинному пониманию, я сделал вывод, что это не путешествие в машине времени. То, что я там увидел, только по неким внешним признакам напоминает советское тоталитарное прошлое – это скорее путешествие на межгалактическом космическом корабле, потому что я отправился на несуществовавшую нигде ранее планету, живущую по совершенно уникальным, безусловно, бесчеловечным, антигуманным, но совершенно отдельным правилам. В сталинской России писал Булгаков, снимали Родченко, Вертов, Эйзенштейн. Мы знаем, чем так или иначе заканчивали все эти выдающиеся художники, но они были! Несогласие или неприятие этой системы, этого режима там тоже присутствовало, какая-то параллельная жизнь присутствовала, в Северной Корее ничего этого нет вообще. Я достаточно внимательно посмотрел, что репродуцирует северокорейское кино, – это абсолютно выжженная земля. Или театр. Наша гостиница находилась напротив Национального театра, где каменной мозаикой была выложена афиша, потому что репертуар не меняется, идущей уже не знаю какое количество десятков лет оперы "Море крови".
Там нет духа, там нет свободы, которая преобразуется во что-то. И столкнувшись с этим, я сперва был, безусловно, ошарашен. Я был абсолютно сбит с толку и даже в какой-то момент впал в отчаяние, что у меня, в общем-то говоря, ничего не получится, потому что вокруг абсолютно механистическая срежиссированная жизнь, сквозь которую не пробиться. Мне даже казалось, что там что-то за этой стеной существует, за этой ширмой, но тебя не подпускают, и ты не можешь даже дырочку сделать пальцем или ножичком, чтобы в эту щелочку посмотреть и увидеть. А потом, когда все же я понял, что за ширмой ничего нет, я принял решение снимать эту ширму внимательно, вдумчиво, детально. Эта ширма и оказалась жизнью.
– Получается, правы те мыслители, которые прямо и грубо утверждают, что в основе европейской цивилизация, включая Россию, – индивидуализм, а в основе восточных цивилизаций – коллективизм. Вы об этом говорите?
– Конечно, существует фундаментальное отличие цивилизации восточной и западной. В этом смысле Россия до сих пор, между прочим, не определилась. И это один из главных конфликтов, который мы переживаем и, видимо, будем переживать до конца дней своих, потому что это не тот вопрос, который может решиться в рамках одной человеческой жизни. Что же касается восточной культуры, восточной цивилизации – согласимся, что на территории Кореи два государства, кроме Северной еще есть Южная. Там есть Китай, там есть Япония – особая страна. Я помню прекрасно, как в Японии я сидел в машине, ждал друзей около гостиницы Four Seasons в Токио. На въезде в гостиницу стоял человек, единственной функцией и смыслом которого было приветствовать подъезжающие машины, то есть не регулировать движение, потому что там был один въезд, а просто улыбаться и кланяться проезжающей машине. Когда я сидел, ждал друзей, шел не просто дождь, а стояла стена дождя, но этот человек четко реагировал улыбкой и поклоном каждой проезжающей машине. Если эту ситуацию перенести на российскую почву и предположить, что такой отель Four Seasons стоит где-нибудь в Москве и там есть такая же функция – человека, приветствующего автомобили, – то я думаю, что не существует в мире зарплаты, за которую русский человек под дождем улыбался бы. Он мог бы выполнять эту функцию, он мог бы кланяться, он мог бы даже стоять под этим дождем, но только не улыбаться. В этом есть какое-то серьезное отличие и противоречие. Вот эта улыбка – она скорее допустима для Токио, Пекина, Пхеньяна, Сеула, Тайваня. И конечно, этот наш эксперимент с построением тоталитарного общества, это зернышко, упавшее на почву в этих восточных культурах, конкретно Китая и конкретно Северной Кореи, дали более экзотичный результат. Климат и почва некоторым образом это изменили. Но при всем при том восточная культура позволяет человеку жить в свободном обществе и в несвободном обществе. То есть сама культура не является обременением категории свободы.
– На Кубе, в Северной Корее вы испытывали чувство, которое принято называть "дежавю"?
– На Кубе этих дежавю при всей широте отличий от России больше. Может быть, это потому, что на Кубе ты даже готов принимать увиденное, отождествлять с собой. Это не столь страшно. Когда ты видишь человека в гробу, ты понимаешь, что ты тоже когда-то там окажешься, но ты не хочешь об этом думать, ты не хочешь это воспринимать на свой счет, ты от этих вещей стараешься дистанцироваться. Ты, конечно же, смертен, но сегодня, сейчас, ты бессмертен, поэтому опыт смерти для тебя неприемлемая категория. А вот в Северной Корее ты видишь, казалось бы, то, что было частью тебя, но это так страшно и это так жестоко, это так бесчеловечно, что ты не можешь себе позволить подсознательно это на себя примерить. На Кубе выполнение, скажем, церемониала носит более формальный характер.
В Северной Корее ты ничего не отдаешь, потому что у тебя ничего нет
Я был, скажем, на первомайской демонстрации на Кубе, я видел людей, я знаю, что они думают: как бы страна открывалась поскорей, как бы они могли поскорее решить свои меркантильные в том числе интересы. Я был как-то связан с музыкантами, они участвовали в этой демонстрации, то есть я знал их более свободную жизненную мотивацию их собственной жизни, а на этой демонстрации они изображали некую встроенность, преданность, патриотизм. И в этом смысле это вполне напоминало мой советский опыт, когда я со своими родителями отправлялся на те самые первомайские или ноябрьские демонстрации, когда люди по ходу, пока они шли к главной трибуне города, в кафешках выпивали или в подъездах, потом они кричали неистово "Ура!", "Слава КПСС!" Это было очень позёрски, в это мгновение казалось, что они действительно славят КПСС, хотя они славили не КПСС, они славили выходной день, они славили компанию, они славили последующую за этим обязательную выпивку, свои романы, которые случались с сослуживицами в этот весенний или осенний день. Вот что они славили. И кубинцы, в общем, здесь совпадают, они тоже любвеобильные и свободолюбивые. Они выполняли некую обязательную программу – вот нужно это пройти, а дальше твое privacy. В Северной Корее ты ничего не отдаешь, потому что у тебя ничего нет, ты рождаешься уже в этой ситуации, то есть ты рождаешься уже в этом строю, и ты будешь находиться в этом строю до последнего своего вздоха, ты из этого строя не уйдешь никуда. Ты не бросишь портрет одного из Кимов, как бросали портреты, как я помню в СССР, после демонстрации. Там стояли бортовые грузовики, и туда бросали все эти портреты или бросали под каким-то кустом, а старшие, которым это поручено, сгребали, отвозили их куда-то на склад. Боже упаси, о чем вы говорите, все совершенно другое.
– Вы сделали десятки фильмов, они отмечены премиями, их любят, их смотрят. Есть ли у вас отношение к тому, что вы делаете, как к какой-то цельной ткани, связано ли это каким-то сквозным образом, вашим прошлым?
Мы же понимаем, что если бы не было внутриукраинского конфликта, России бы не на чем было играть
– Безусловно. Конечно, когда я берусь за ту или иную картину, она всегда соответствует моему интересу, моим потребностям, а они возникают в контексте того или иного периода моей личной проходимости по этой жизни. К примеру, фильм "Частные хроники. Монолог". У меня в определенный момент жизни возникло ощущение необходимости рассказать и объяснить моим дочерям о себе, откуда я, откуда мы, кто мы. Тогда я искал форму, язык, интонация для рассказа очень интимного, очень искреннего, обращенного конкретному адресату, не миру вообще, а двум девочкам, которые обязаны были понять своих родителей. Картина "Наша родина", она в международном прокате называется "Отряд имени Гагарина" – это был фильм о моем классе 52-й львовской средней школы, о нашем классе, который дал клятву на верность родине, когда нас принимали в пионеры, через эту клятву проходили все. Клятва носила формальный характер, но как всякая клятва, формально, неформально – ты ее дал, ты присягнул на верность родине. Эту картину я делал как раз в период очевидного изменения, начала изменения бывшей империи. Мы, находясь во Львове, давали клятву той стране, которой уже не существует, тогда закладывался фундамент каких-то новых межгосударственных отношений. Мы в силу исторических обстоятельств, все мы, давшие эту клятву, так или иначе формально ей изменили. Кто-то эмигрировал. Хотя многие в картине размышляют о том, что это нам родина изменила, мы, дескать, остались. Одним словом, мне хотелось в этом разобраться, я подступался к этой картине, которая, к слову сказать, сейчас в контексте происходящего и в России, и на Украине приобрела особую актуальность. Недавно ее показывали вновь на канале "Дождь", я знаю от многих знакомых и незнакомых респондентов, что эта картина им помогла понять на более человеческом уровне суть происходящего на Украине сегодня, конфликта внутриукраинского. Он же тоже существует, помимо российского фактора, аннексии и прочего. Мы же понимаем, что, если бы не было внутриукраинского конфликта, России бы не на чем было играть. Поэтому суть этого конфликта в 2004 году более искренне была предъявлена в фильме, люди были в этом смысле раскованны, не напуганы, не соизмеряли свои мысли с актуальными событиями. Сегодня эту картину было бы снять уже невозможно, потому что все люди либо слишком поляризованы, либо начинают свои взгляды хитро встраивать и подменять. Тогда был чистый разговор, были открыты карты. Это происходило, потому меня действительно волновало.
– Вы сказали, что адресовали фильм "Частные хроники" вашим дочерям. Они получили ваше послание, они поняли его?
– Они прежде всего поняли то, что они в состоянии были понять в тот момент. Я искренне надеюсь, что они будут иметь возможность еще вычерпывать из этой картины дополнительные знания по мере собственного взросления, по мере собственного обретения опытов, по мере собственного обретения потерь. Потому что молодой человек все-таки приходит в жизнь в достаточно рафинированных обстоятельствах, и он многие вещи в силу отсутствия тактильного опыта трагедий не может должным образом понять. Поэтому мы с возрастом становимся куда более чувствительными. Детский инфантилизм не случаен, он базируется на некоем иллюзорном представлении о жизни, а жизнь отнюдь не такова.
– Значит, ваш фильм был посланием в будущее дочерей?
– Будущее у моих дочерей, конечно, будет. Это послание дочерям в той фазе, когда я им рассказал эту историю в первый раз, но, я думаю, они вернутся к этой истории – и уже, наверное, возвращались – второй, третий раз, а возможно, они совершенно по-новому посмотрят эту картину, когда меня физически уже не будет, а они, я надеюсь, будут жить и нуждаться в разговоре со мной об очень важных сущностных вопросах.
– Вы оптимист.
– Вообще, я считал, что я пессимист, но всегда готов принимать комплименты.